какую проблему поднимает паустовский в рассказе ночной дилижанс
Нужен отзыв на произведение «ночной дилижанс» паустовский
Ответы 2
Я хотел написать отдельную главу о силе воображения и его влияния на нашу жизнь. Но, подумав, я написал вместо этой главы рассказ о поэте Андерсене. Мне кажется, что он может заменить эту главу и даст даже более ясное представление о воображении, чем общие разговоры на эту тему.
В старой и грязной венецианской гостинице нельзя было допроситься чернил. Да и зачем было держать там чернила? Чтобы писать дутые счета постояльцам?
Андерсен усмехнулся и решил, что следующую сказку он так и назовет: «История, оставшаяся на дне высохшей чернильницы».
Он полюбил Венецию и называл ее «увядающим лотосом».
Над морем клубились низкие осенние тучи. В каналах плескалась гнилая вода. Холодный ветер дул на перекрестках. Но когда прорывалось солнцег то из-под плесени на стенах проступал розовый мрамор и город появлялся за окном, как картина, написанная старым венецианским мастером Каналетто.
Да, это был прекрасный, хотя и несколько печальный город. Но пришло время покинуть его ради других городов.
Я хотел написать отдельную главу о силе воображения и его влияния на нашу жизнь. Но, подумав, я написал вместо этой главы рассказ о поэте Андерсене. Мне кажется, что он может заменить эту главу и даст даже более ясное представление о воображении, чем общие разговоры на эту тему.
В старой и грязной венецианской гостинице нельзя было допроситься чернил. Да и зачем было держать там чернила? Чтобы писать дутые счета постояльцам?
Андерсен усмехнулся и решил, что следующую сказку он так и назовет: «История, оставшаяся на дне высохшей чернильницы».
Он полюбил Венецию и называл ее «увядающим лотосом».
Над морем клубились низкие осенние тучи. В каналах плескалась гнилая вода. Холодный ветер дул на перекрестках. Но когда прорывалось солнцег то из-под плесени на стенах проступал розовый мрамор и город появлялся за окном, как картина, написанная старым венецианским мастером Каналетто.
Да, это был прекрасный, хотя и несколько печальный город. Но пришло время покинуть его ради других городов.
Какую проблему поднимает паустовский в рассказе ночной дилижанс
Книги рождаются из особого состояния человеческой души, как облака, морские бури, медленные листопады, весенние ливни рождаются из особого состояния окружающего нас мира. Это относится, бесспорно, также к музыке, к изобразительным искусствам. Книгу нельзя выдумать — она рождается с загадочной естественностью, отличающей великие и малые явления земной и космической жизни. Ведь никто не выдумал сосны, которые я вижу из моего окна, дятла, которого я услышал на рассвете, или луну, немного театрально желтеющую над морем в эти вечера и ночи. А море, уж конечно, не выдумано!
Сосны, море, дятлы и… книги.
Но они (я сейчас говорю только о книгах) существуют лишь тогда, когда рождены особым состоянием души. У разных художников оно различно и даже у одного и того же может меняться в зависимости от обстоятельств жизни и особенностей его сердца.
В рассказе «Ночной дилижанс» Паустовский написал об Андерсене: «Он почувствовал, как у него холодеет лицо». Наступало то состояние души, в котором Андерсен сочинял. «В этом состоянии, — рассказывает Паустовский, — соединялись легкая тревога, неизвестно откуда берущиеся потоки слов, внезапное ощущение поэтической силы… Как будто отлетала со звоном крышка старого волшебного сундука, где хранились невысказанные мысли и дремлющие чувства, где было спрятано все очарование земли…».
Паустовский описывает состояние, при котором рождались истории Андерсена, но оно имеет самое непосредственное отношение к состоянию, из которого они рождались, ибо старым волшебным сундуком была душа самого Андерсена. И даже в часы и дни покоя, с наглухо закрытой крышкой, этот сундук ощущал, что в нем живет нечто совершенно бесценное. Оно — в нем, потому что существует в самой жизни.
Что же это, что? В сущности, любой художник хочет ответить на этот вопрос. Ощущая в действительности нечто совершенно бесценное, он одержим желанием облечь это в форму и подарить людям, чтобы они стали душевно богаче и добрее.
Но мы отвлеклись на секунду от Андерсена, точнее, от рассказа Паустовского «Ночной дилижанс».
Этот рассказ родился из особого состояния души, я назвал бы его паустовским состоянием — по имени писателя. Самая замечательная его особенность — бесстрашие: бесстрашие быть самим собой, независимо от того, соответствует это или нет мимолетным настроениям окружающих людей. Подобным бесстрашием обладают те, кто любит. Они не боятся показаться сентиментальными, смешными или старомодными. И в этом их сила и неувядающая современность.
Любому человеку кажется: то, что он переживает — любовь, очарование миром, страх перед исчезновением, надежда на нечто удивительное, — совершенно уникально. Это его любовь, его страх, его надежда. Объясните, что то же самое уже переживали миллионы людей и будут переживать миллионы, он поверит умом и не поверит сердцем. Он согласится с вами, хотя бы потому, что нескромно настаивать на том, что ты единственный и неповторимый, но на дне души сохранится уверенность, что его переживаний никто не испытал раньше и никто не испытает потом. И самое поразительное, что не ошибаются ни ум, ни сердце. Это было, и этого не было. Это будет, и этого не будет никогда. То, что я переживаю, совершенно неповторимо, и в то же время повторяет чувства миллионов людей. Именно поэтому и возможно великое искусство, великая общность людей в искусстве. Гамлет никогда не мог бы родиться, если бы не верил сердцем, что на его долю выпало нечто уникальное, единственное, неповторимое, и он никогда не стал бы нашим Гамлетом, если бы мы время от времени не испытывали тоже это неповторимое и единственное.
В состоянии души, которое испытывал Паустовский, есть то, что родилось и умерло с ним. С ним — человеком, потому что художник не умирает. Но, несмотря на резкую индивидуальность этого состояния, его переживали до Паустовского и будут переживать после Паустовского тысячи.
Что же это за состояние? Это, во-первых, талант видеть в окружающем мире несравненно больше, чем, казалось бы, в нем заключено, — талант, которым отличаются все без исключения художники. Это, во-вторых, умение видеть несравненно больше хорошего, красивого, чем дурного, уродливого, чем отличаются далеко не все художники. И, в-третьих, это дар неубывающего юношеского восхищения от соприкосновения с хорошим, красивым и желание открывать его там, где до тебя ничего хорошего, и тем более красивого, не видели: в осеннем ненастье, в невзрачных местностях и человеческих лицах, в тяжеловесности или неуклюжести старинных слов. Не берусь утверждать, что и эта, третья особенность — исключительное достояние Паустовского, но все три, в совокупности, определяют состояние души, из которого родились его книги.
В этом состоянии есть и что-то парадоксальное: писатель резко чувствовал новизну мира, новизну мельчайших, мимолетнейших подробностей его, и при этом ощущении ошеломляющей, непрерывной новизны, не утоляясь ею, обогащал, разнообразил, расцвечивал жизнь собственным воображением.
Это, видимо, парадокс любви — самого земного и самого фантастического человеческого чувства, при котором радостное переживание подлинности любимого, реально существующего человека сопряжено с большой работой воображения.
Воображение у Паустовского было живым, как ребенок, и мудрым, добрым. Это и выявилось в рассказе «Ночной дилижанс».
Но помедлим минуту перед тем, как вслед за Андерсеном и несколькими деревенскими девушками и Паустовским сесть темной ночью в этот дилижанс, одновременно обыкновенный и фантастический, помедлим, чтобы уяснить: что же это — доброе воображение?
Добрым людям кажется, что все вокруг добры, злым — что все вокруг злы. Объясняется это не недостатком воображения, а тем, что даже при его избытке нелегко уйти от себя самого, допустив, что кто-то из окружающих в чем-то абсолютно на тебя не похож. У Шекспира даже злодеи — Шейлок или Ричард III — не лишены человечности и вызывают у нас порой нечто напоминающее сострадание, не только потому, что Шекспир был великим художником, но и потому, что он был добрым человеком. И все же когда речь идет и о Шекспире, и об обыкновенном добром человеке, не гении, воображение тут не безмолвствует. Оно необходимо, чтобы наделить злого человечностью.
Но его не нужно, чтобы отнять человечность у доброго. Это можно делать и без воображения.
Андерсен недаром видел основу большой фантазии в большом сердце, это было одним из великих его открытий в мире человека. Возможно, вы мне возразите, что если воображение удел только добрых, то словосочетание «доброе воображение» — тавтология, напоминающая «красивую красоту». Нет, к сожалению, не тавтология… И в этом тоже один из парадоксов жизни. Известный вам Герострат, уничтоживший дивный храм, чтобы имя его сохранилось в веках, был человеком не лишенным фантазии. Не нужно воображения, чтобы отнять: у доброго — доброту, у красивого — красоту, у талантливого — талант; но оно, увы, помогает иногда сообщить злу некую загадочность, романтизм, чтобы замаскировать его убийственную некрасоту. Было бы, наверное, ошибочно полагать, что бывает злое воображение, нет, нет, выскажемся мягче: бывает воображение, безразличное к добру и злу, и воображение доброе, направленное на то, чтобы непрестанно открывать в мире — во всех людях, во всех встречах, во всех душевных состояниях — что-то на редкость удивительно небывало хорошее.
Теперь поднимемся на подножку ночного дилижанса.
Однажды Андерсен ехал по Италии; ночью сели несколько девушек, было темно, он не видел их лиц; между ними начался шутливый разговор; до рассвета они вышли, оставив в его сердце радостное воспоминание. Об этой поэтической мимолетности он сам рассказал в написанной им к концу жизни автобиографии. Несколько строк… Воображение Паустовского создает из них рассказ о любви. Он вводит в дилижанс и усаживает рядом с Андерсеном женщину, вызвавшую у него чувство, которое не может вместить даже его великое сердце. Нет, это не одна из деревенских девушек, даже не увиденных им из-за ночной темноты, это красавица из города Вероны — Елена Гвиччиоли, которой в действительности не было ни в том дилижансе, ни в его жизни. Андерсен, сам того не желая, очаровывает ее непринужденной беседой с девушками, этой импровизацией, в которой он открывает сердца и судьбы незнакомок.
В Вероне «вечером Андерсен позвонил у дверей старинного дома Гвиччиоли», и юная красивая женщина «сжала его широкие ладони холодными пальцами и, отступая, ввела его в маленький зал». Но Андерсен решил увидеть ее и уехать, чтобы больше не возвращаться. «Я бегу из Вероны», — говорит он ей с сердцем, разрывающимся от боли. Он опускается перед ней на колени, она наклоняется, целует его.
Этого не было. И это было. Андерсен всю жизнь мечтал о любви и, мечтая о ней, бежал от нее. Он бежал от нее, потому что был некрасив и потому что чувствовал — судьба даровала ему странное сердце: оно может фантазировать только в непрестанных странствиях, в одиночестве, в полете. Он бежал из мгновенно полюбившихся городов, расставался с мгновенно полюбившимися людьми, и эти бегства и разрывы усиливали его любовь к городам и людям, помогали ему писать.
Я порой склонен думать, что Паустовский нашел в старых томах то, что не удалось найти ни одному из исследователей жизни Андерсена, и действительно была Елена Гвиччиоли, и был тот вечер, когда он бежал из ее дома…
Паустовский писал «Ночной дилижанс» в тусклые зимние дни, в небольшом старом доме на берегу северного моря. Сейчас там построили двенадцатиэтажный комфортабельный отель, и рядом с ним почти не виден закрытый от мира соснами дом, где вечерами уставший писатель беседовал с Андерсеном о путешествиях и любви.
Порой он гасил лампу, показывал Андерсену черные вершины балтийских сосен и они подолгу молчали. И молчать с Андерсеном было легко.
А ночью он опять писал:
«В доме пусто, я один, рядом море на сотни миль, за дюнами обширные болота и низкие леса. Никого нет около…».
В этом «Я один» — «Я не один» тайна писательства, могущество воображения. Стоит захотеть, и к тебе войдет Пушкин. Или Стендаль возьмет тебя за руку и поведет по Парижу. Или ты ощутишь желание выйти в ночь не навстречу соснам и дюнам, а навстречу тысячам людей, которые в больших и малых городах именно в этот полуночный час ждут от тебя какой-то необыкновенной истории. Они ждут от тебя истории, одновременно и печальной и веселой, которая откроет им с новой силой, что в жизни есть нечто совершенно бесценное. И будут они весь день потом работать и жить с особым состоянием души, с тем состоянием, из которого рождаются и книги, и добрые дела, и любовь, и все хорошее в мире.
В этом состоянии люди великодушны. Потому что самая большая ценность воображения в том, что оно помогает нам понять, ощутить чужую боль как собственную и никогда не вызывать ее. Для человека с воображением нет чужой боли.
Какую проблему поднимает паустовский в рассказе ночной дилижанс
Книги рождаются из особого состояния человеческой души, как облака, морские бури, медленные листопады, весенние ливни рождаются из особого состояния окружающего нас мира. Это относится, бесспорно, также к музыке, к изобразительным искусствам. Книгу нельзя выдумать — она рождается с загадочной естественностью, отличающей великие и малые явления земной и космической жизни. Ведь никто не выдумал сосны, которые я вижу из моего окна, дятла, которого я услышал на рассвете, или луну, немного театрально желтеющую над морем в эти вечера и ночи. А море, уж конечно, не выдумано!
Сосны, море, дятлы и… книги.
Но они (я сейчас говорю только о книгах) существуют лишь тогда, когда рождены особым состоянием души. У разных художников оно различно и даже у одного и того же может меняться в зависимости от обстоятельств жизни и особенностей его сердца.
В рассказе «Ночной дилижанс» Паустовский написал об Андерсене: «Он почувствовал, как у него холодеет лицо». Наступало то состояние души, в котором Андерсен сочинял. «В этом состоянии, — рассказывает Паустовский, — соединялись легкая тревога, неизвестно откуда берущиеся потоки слов, внезапное ощущение поэтической силы… Как будто отлетала со звоном крышка старого волшебного сундука, где хранились невысказанные мысли и дремлющие чувства, где было спрятано все очарование земли…».
Паустовский описывает состояние, при котором рождались истории Андерсена, но оно имеет самое непосредственное отношение к состоянию, из которого они рождались, ибо старым волшебным сундуком была душа самого Андерсена. И даже в часы и дни покоя, с наглухо закрытой крышкой, этот сундук ощущал, что в нем живет нечто совершенно бесценное. Оно — в нем, потому что существует в самой жизни.
Что же это, что? В сущности, любой художник хочет ответить на этот вопрос. Ощущая в действительности нечто совершенно бесценное, он одержим желанием облечь это в форму и подарить людям, чтобы они стали душевно богаче и добрее.
Но мы отвлеклись на секунду от Андерсена, точнее, от рассказа Паустовского «Ночной дилижанс».
Этот рассказ родился из особого состояния души, я назвал бы его паустовским состоянием — по имени писателя. Самая замечательная его особенность — бесстрашие: бесстрашие быть самим собой, независимо от того, соответствует это или нет мимолетным настроениям окружающих людей. Подобным бесстрашием обладают те, кто любит. Они не боятся показаться сентиментальными, смешными или старомодными. И в этом их сила и неувядающая современность.
Любому человеку кажется: то, что он переживает — любовь, очарование миром, страх перед исчезновением, надежда на нечто удивительное, — совершенно уникально. Это его любовь, его страх, его надежда. Объясните, что то же самое уже переживали миллионы людей и будут переживать миллионы, он поверит умом и не поверит сердцем. Он согласится с вами, хотя бы потому, что нескромно настаивать на том, что ты единственный и неповторимый, но на дне души сохранится уверенность, что его переживаний никто не испытал раньше и никто не испытает потом. И самое поразительное, что не ошибаются ни ум, ни сердце. Это было, и этого не было. Это будет, и этого не будет никогда. То, что я переживаю, совершенно неповторимо, и в то же время повторяет чувства миллионов людей. Именно поэтому и возможно великое искусство, великая общность людей в искусстве. Гамлет никогда не мог бы родиться, если бы не верил сердцем, что на его долю выпало нечто уникальное, единственное, неповторимое, и он никогда не стал бы нашим Гамлетом, если бы мы время от времени не испытывали тоже это неповторимое и единственное.
В состоянии души, которое испытывал Паустовский, есть то, что родилось и умерло с ним. С ним — человеком, потому что художник не умирает. Но, несмотря на резкую индивидуальность этого состояния, его переживали до Паустовского и будут переживать после Паустовского тысячи.
Что же это за состояние? Это, во-первых, талант видеть в окружающем мире несравненно больше, чем, казалось бы, в нем заключено, — талант, которым отличаются все без исключения художники. Это, во-вторых, умение видеть несравненно больше хорошего, красивого, чем дурного, уродливого, чем отличаются далеко не все художники. И, в-третьих, это дар неубывающего юношеского восхищения от соприкосновения с хорошим, красивым и желание открывать его там, где до тебя ничего хорошего, и тем более красивого, не видели: в осеннем ненастье, в невзрачных местностях и человеческих лицах, в тяжеловесности или неуклюжести старинных слов. Не берусь утверждать, что и эта, третья особенность — исключительное достояние Паустовского, но все три, в совокупности, определяют состояние души, из которого родились его книги.
В этом состоянии есть и что-то парадоксальное: писатель резко чувствовал новизну мира, новизну мельчайших, мимолетнейших подробностей его, и при этом ощущении ошеломляющей, непрерывной новизны, не утоляясь ею, обогащал, разнообразил, расцвечивал жизнь собственным воображением.
Это, видимо, парадокс любви — самого земного и самого фантастического человеческого чувства, при котором радостное переживание подлинности любимого, реально существующего человека сопряжено с большой работой воображения.
Воображение у Паустовского было живым, как ребенок, и мудрым, добрым. Это и выявилось в рассказе «Ночной дилижанс».
Но помедлим минуту перед тем, как вслед за Андерсеном и несколькими деревенскими девушками и Паустовским сесть темной ночью в этот дилижанс, одновременно обыкновенный и фантастический, помедлим, чтобы уяснить: что же это — доброе воображение?
Добрым людям кажется, что все вокруг добры, злым — что все вокруг злы. Объясняется это не недостатком воображения, а тем, что даже при его избытке нелегко уйти от себя самого, допустив, что кто-то из окружающих в чем-то абсолютно на тебя не похож. У Шекспира даже злодеи — Шейлок или Ричард III — не лишены человечности и вызывают у нас порой нечто напоминающее сострадание, не только потому, что Шекспир был великим художником, но и потому, что он был добрым человеком. И все же когда речь идет и о Шекспире, и об обыкновенном добром человеке, не гении, воображение тут не безмолвствует. Оно необходимо, чтобы наделить злого человечностью.
Но его не нужно, чтобы отнять человечность у доброго. Это можно делать и без воображения.
Андерсен недаром видел основу большой фантазии в большом сердце, это было одним из великих его открытий в мире человека. Возможно, вы мне возразите, что если воображение удел только добрых, то словосочетание «доброе воображение» — тавтология, напоминающая «красивую красоту». Нет, к сожалению, не тавтология… И в этом тоже один из парадоксов жизни. Известный вам Герострат, уничтоживший дивный храм, чтобы имя его сохранилось в веках, был человеком не лишенным фантазии. Не нужно воображения, чтобы отнять: у доброго — доброту, у красивого — красоту, у талантливого — талант; но оно, увы, помогает иногда сообщить злу некую загадочность, романтизм, чтобы замаскировать его убийственную некрасоту. Было бы, наверное, ошибочно полагать, что бывает злое воображение, нет, нет, выскажемся мягче: бывает воображение, безразличное к добру и злу, и воображение доброе, направленное на то, чтобы непрестанно открывать в мире — во всех людях, во всех встречах, во всех душевных состояниях — что-то на редкость удивительно небывало хорошее.
Теперь поднимемся на подножку ночного дилижанса.
Однажды Андерсен ехал по Италии; ночью сели несколько девушек, было темно, он не видел их лиц; между ними начался шутливый разговор; до рассвета они вышли, оставив в его сердце радостное воспоминание. Об этой поэтической мимолетности он сам рассказал в написанной им к концу жизни автобиографии. Несколько строк… Воображение Паустовского создает из них рассказ о любви. Он вводит в дилижанс и усаживает рядом с Андерсеном женщину, вызвавшую у него чувство, которое не может вместить даже его великое сердце. Нет, это не одна из деревенских девушек, даже не увиденных им из-за ночной темноты, это красавица из города Вероны — Елена Гвиччиоли, которой в действительности не было ни в том дилижансе, ни в его жизни. Андерсен, сам того не желая, очаровывает ее непринужденной беседой с девушками, этой импровизацией, в которой он открывает сердца и судьбы незнакомок.
В Вероне «вечером Андерсен позвонил у дверей старинного дома Гвиччиоли», и юная красивая женщина «сжала его широкие ладони холодными пальцами и, отступая, ввела его в маленький зал». Но Андерсен решил увидеть ее и уехать, чтобы больше не возвращаться. «Я бегу из Вероны», — говорит он ей с сердцем, разрывающимся от боли. Он опускается перед ней на колени, она наклоняется, целует его.
Этого не было. И это было. Андерсен всю жизнь мечтал о любви и, мечтая о ней, бежал от нее. Он бежал от нее, потому что был некрасив и потому что чувствовал — судьба даровала ему странное сердце: оно может фантазировать только в непрестанных странствиях, в одиночестве, в полете. Он бежал из мгновенно полюбившихся городов, расставался с мгновенно полюбившимися людьми, и эти бегства и разрывы усиливали его любовь к городам и людям, помогали ему писать.
Я порой склонен думать, что Паустовский нашел в старых томах то, что не удалось найти ни одному из исследователей жизни Андерсена, и действительно была Елена Гвиччиоли, и был тот вечер, когда он бежал из ее дома…
Паустовский писал «Ночной дилижанс» в тусклые зимние дни, в небольшом старом доме на берегу северного моря. Сейчас там построили двенадцатиэтажный комфортабельный отель, и рядом с ним почти не виден закрытый от мира соснами дом, где вечерами уставший писатель беседовал с Андерсеном о путешествиях и любви.
Порой он гасил лампу, показывал Андерсену черные вершины балтийских сосен и они подолгу молчали. И молчать с Андерсеном было легко.
А ночью он опять писал:
«В доме пусто, я один, рядом море на сотни миль, за дюнами обширные болота и низкие леса. Никого нет около…».
В этом «Я один» — «Я не один» тайна писательства, могущество воображения. Стоит захотеть, и к тебе войдет Пушкин. Или Стендаль возьмет тебя за руку и поведет по Парижу. Или ты ощутишь желание выйти в ночь не навстречу соснам и дюнам, а навстречу тысячам людей, которые в больших и малых городах именно в этот полуночный час ждут от тебя какой-то необыкновенной истории. Они ждут от тебя истории, одновременно и печальной и веселой, которая откроет им с новой силой, что в жизни есть нечто совершенно бесценное. И будут они весь день потом работать и жить с особым состоянием души, с тем состоянием, из которого рождаются и книги, и добрые дела, и любовь, и все хорошее в мире.
В этом состоянии люди великодушны. Потому что самая большая ценность воображения в том, что оно помогает нам понять, ощутить чужую боль как собственную и никогда не вызывать ее. Для человека с воображением нет чужой боли.
Ночной дилижанс
Я хотел написать отдельную главу о силе воображения и его влияния на нашу жизнь. Но, подумав, я написал вместо этой главы рассказ о поэте Андерсене. Мне кажется, что он может заменить эту главу и даст даже более ясное представление о воображении, чем общие разговоры на эту тему.
В старой и грязной венецианской гостинице нельзя было допроситься чернил. Да и зачем было держать там чернила? Чтобы писать дутые счета постояльцам?
Правда, когда Христиан Андерсен поселился в гостинице, то в оловянной чернильнице оставалось еще немного чернил. Он начал писать ими сказку. Но с каждым часом сказка бледнела на глазах, потому что Андерсен несколько раз разбавлял чернила водой. Так ему и не удалось окончить ее — веселый конец сказки остался на дне чернильницы.
Андерсен усмехнулся и решил, что следующую сказку он так и назовет: «История, оставшаяся на дне высохшей чернильницы».
Он полюбил Венецию и называл ее «увядающим лотосом».
Над морем клубились низкие осенние тучи. В каналах плескалась гнилая вода. Холодный ветер дул на перекрестках. Но когда прорывалось солнцег то из-под плесени на стенах проступал розовый мрамор и город появлялся за окном, как картина, написанная старым венецианским мастером Каналетто.
Да, это был прекрасный, хотя и несколько печальный город. Но пришло время покинуть его ради других городов.
Поэтому Андерсен не чувствовал особого сожаления, когда послал гостиничного слугу купить билет на дилижанс, отправлявшийся вечером в Верону.
Слуга был под стать гостинице — ленивый, всегда навеселе, нечистый на руку, но с открытым, простодушным лицом. Он ни разу не прибрал в комнате у Андерсена, даже не подмел каменный пол.
Из красных бархатных портьер золотистыми роями вылетала моль. Умываться приходилось в треснувшем фаянсовом тазу с изображением полногрудых купальщиц. Масляная лампа была сломана. Взамен ее на столе стоял тяжелый серебряный канделябр с огарком сальной свечи. Его, должно быть, не чистили со времен Тициана.
Из первого этажа, где помещалась дешевая остерия, разило жареной бараниной и чесноком. Там весь день оглушительно хохотали и ссорились молодые женщины в потертых бархатных корсажах, кое-как затянутых порванными тесемками.
Иногда женщины дрались, вцепившись друг другу в волосы. Когда Андерсену случалось проходить мимо дерущихся женщин, он останавливался и с восхищением смотрел на их растрепанные косы, рдеющие от ярости лица и горящие жаждой мести глаза.
Но самым прелестным зрелищем были, конечно, гневные слезы, что брызгали у них из глаз и стекали по щекам, как алмазные капли.
При виде Андерсена женщины затихали. Их смущал этот худой и элегантный господин с тонким носом. Они считали его заезжим фокусником, хотя и называли почтительно «синьор поэт». По их понятиям это был странный поэт. В нем не бурлила кровь. Он не пел под гитару раздирающие сердце баркаролы и не влюблялся по очереди в каждую из женщин. Только один раз он вынул из петлицы алую розу и подарил ее самой некрасивой девочке-судомойке. Она была к тому же хромая, как утка.
Когда слуга пошел за билетом, Андерсен кинулся к окну, отодвинул тяжелый занавес и увидел, как слуга шел, насвистывая, вдоль канала. Он походя ущипнул за грудь краснолицую продавщицу креветок и получил оглушительную оплеуху.
Потом слуга долго и сосредоточенно плевал с горбатого моста в канал, стараясь попасть в пустую половинку яичной скорлупы. Она плавала около свай.
Наконец он попал в нее, и скорлупа утонула. После этого слуга подошел к мальчишке в рваной шляпе. Мальчишка удил. Слуга сел около него и бессмысленно уставился на поплавок, дожидаясь, когда клюнет какая-нибудь бродячая рыба.
— О боже! — воскликнул с отчаянием Андерсен. — Неужели я сегодня не уеду из-за этого болвана?
Андерсен распахнул окно. Стекла задребезжали так сильно, что слуга услышал их звон и поднял голову. Андерсен воздел руки к небу и яростно потряс кулаками.
Слуга сорвал с мальчишки шляпу, восторженно помахал ею Андерсену, снова нахлобучил ее на мальчишку, вскочил и скрылся за углом.
Андерсен рассмеялся. Он ничуть не был рассержен. Его страсть к путешествиям усиливалась изо дня в день даже от таких забавных пустяков.
Путешествия всегда сулили неожиданности. Никогда ведь не знаешь, когда блеснет из-под ресниц лукавый женский взгляд, когда покажутся вдали башни незнакомого города и закачаются на горизонте мачты тяжелых кораблей, какие стихи придут в голову при виде грозы, бушующей над Альпами, и чей голос пропоет тебе, как дорожный колокольчик, песенку о нераспустившейся любви.
Слуга принес билет на дилижанс, но не отдал сдачу. Андерсен взял его за шиворот и вежливо вывел в коридор. Там он шутливо хлопнул слугу по шее, и тот помчался вниз по шаткой лестнице, перепрыгивая через ступеньки и распевая во все горло.
Когда дилижанс выехал из Венеции, начал накрапывать дождь. На болотистую равнину опустилась ночь.
Возница сказал, что сам сатана придумал, должно быть, отправлять дилижансы из Венеции в Верону по ночам.
Пассажиры ничего не ответили. Возница помолчал, в сердцах сплюнул и предупредил пассажиров, что, кроме огарка в жестяном фонаре, свечей больше нет.
Пассажиры не обратили на это внимания. Тогда возница выразил сомнение в здравом рассудке своих пассажиров и добавил, что Верона — глухая дыра, где порядочным людям нечего делать.
Пассажиры знали, что это не так, но никто не захотел возразить вознице.
Пассажиров было трое — Андерсен, пожилой угрюмый священник и дама, закутанная в темный плащ. Она казалась Андерсену то молодой, то пожилой, то красавицей, то дурнушкой. Все это были шалости огарка в фонаре. Он освещал даму каждый раз по-иному — как ему приходило в голову.
— Не погасить ли огарок? — спросил Андерсен. — Сейчас он не нужен. Потом, в случае необходимости, нам нечего будет зажечь.
— Вот мысль, которая никогда бы не пришла в голову итальянцу! — воскликнул священник.
— Итальянцы не способны что-либо предвидеть. Они спохватываются и вопят, когда уже ничего нельзя исправить.
— Очевидно, — спросил Андерсен, — ваше преподобие не принадлежит к этой легкомысленной нации?
— Я австриец! — сердито ответил священник. Разговор оборвался. Андерсен задул огарок. После некоторого молчания дама сказала:
— В этой части Италии лучше ездить ночью без света.
— Нас все равно выдает шум колес, — возразил ей священник и недовольно добавил: — Путешествующим дамам следует брать с собой кого-нибудь из родственников. В качестве провожатого.
— Мой провожатый, — ответила дама и лукаво засмеялась, — сидит рядом со мной.
Она говорила об Андерсене. Он снял шляпу и поблагодарил свою спутницу за эти слова.
Как только огарок погас, звуки и запахи усилились, как будто они обрадовались исчезновению соперника. Громче стал топот копыт, шорох колес по гравию, дребезжание рессор и постукивание дождя по крыше дилижанса. И гуще потянуло в окна запахом сырой травы и болота.
— Удивительно! — промолвил Андерсен. — В Италии я ожидал услышать запах померанцевых рощ, а узнаю воздух своей северной родины.
— Сейчас все переменится, — сказала дама. — Мы подымаемся на холмы. Там воздух теплее.
Лошади шли шагом. Дилижанс действительно подымался на отлогий холм.
Но ночь от этого не посветлела. Наоборот, по сторонам дороги потянулись старые вязы. Под их раскидистыми ветвями темнота стояла плотно и тихо, чуть слышно перешептываясь с листьями и дождевыми каплями.
Андерсен опустил окно. Ветка вяза заглянула в дилижанс. Андерсен сорвал с нее на память несколько листьев.
Как у многих людей с живым воображением, у него была страсть собирать во время поездок всякие пустяки. Но у этих пустяков было одно свойство — они воскрешали прошлое, возобновляли то состояние, какое было у него, Андерсена, именно в ту минуту, когда он подбирал какой-нибудь осколок мозаики, лист вяза или маленькую ослиную подкову.
«Ночь!» — сказал про себя Андерсен.
Сейчас ее мрак был приятнее, чем солнечный свет. Темнота позволяла спокойно размышлять обо всем. А когда Андерсену это надоедало, то она помогала выдумывать разные истории, где он был главным героем.
В этих историях Андерсен представлял себя неизменно красивым, юным, оживленным. Он щедро разбрасывал вокруг себя те опьяняющие слова, которые сентиментальные критики называют «цветами поэзии».
На самом же деле Андерсен был очень некрасив и хорошо это знал. Он был долговяз и застенчив. Руки и ноги болтались у него, как у игрушечного человечка на веревочке. Таких человечков у него на родине дети зовут «хампельманами».
С этим» качествами нечего было надеяться на внимание женщин. Но все же каждый раз сердце отзывалось обидой, когда юные женщины проходили мимо него, как около фонарного столба.
Когда он очнулся, то прежде всего увидел большую зеленую звезду. Она пылала над самой землей. Очевидно, был поздний час ночи.
Дилижанс стоял. Снаружи доносились голоса. Андерсен прислушался. Возница торговался с несколькими женщинами, остановившими дилижанс в пути.
Голоса этих женщин были такими вкрадчивыми и звонкими, что весь этот мелодический торг напоминал речитатив из старой оперы.
Возница не соглашался подвезти женщин до какого-то, очевидно, совершенно ничтожного, городка за ту плату, какую они предлагали Женщины наперебой говорили, что они сложились втроем и больше денег у них нет.
— Довольно! — сказал Андерсен вознице. — Я приплачу вам до той суммы, которую вы нагло требуете. И прибавлю еще, если вы перестанете грубить пассажирам и болтать вздор.
— Ладно, красавицы, — сказал возница женщинам, — садитесь Благодарите мадонну, что вам попался этот иностранный принц, который сорит деньгами. Он просто не хочет задерживать из-за вас дилижанс. А вы-то сами ему нужны, как прошлогодние макароны.
— О Иисусе! — простонал священник.
— Садитесь рядом со мной, девушки, — сказала дама. — Так нам будет теплее.
Девушки, тихо переговариваясь и передавая друг другу вещи, влезли в дилижанс, поздоровались, робко поблагодарили Андерсена, сели и затихли.
Сразу же запахло овечьим сыром и мятой. Андерсен смутно различал, как поблескивали стекляшки в дешевых серьгах девушек.
Дилижанс тронулся. Снова затрещал гравий под колесами. Девушки начали шептаться.
— Они хотят знать, — сказала дама, и Андерсен догадался, что она усмехается в темноте, — кто вы такой. Действительно ли вы иностранный принц? Или обыкновенный путешественник-форестьер?
— Я предсказатель, — ответил, не задумываясь. Андерсен. — Я умею угадывать будущее и видеть в темноте. Но я не шарлатан. И, пожалуй, я своего рода бедный принц из той страны, где некогда жил Гамлет.
— Да что же вы можете увидеть в эдакой темноте? — удивленно спросила одна из девушек.
— Хотя бы вас, — ответил Андерсен. — Я вижу вас так ясно, что мое сердце наполняется восхищением перед вашей прелестью.
Он сказал это и почувствовал, как у него холодеет лицо. Приближалось то состояние, какое он всякий раз испытывал, выдумывая свои поэмы и сказки.
В этом состоянии соединялись легкая тревога, неизвестно откуда берущиеся потоки слов, внезапное ощущение поэтической силы, своей власти над человеческим сердцем.
Как будто в одной из его историй отлетела со звоном крышка старого волшебного сундука, где хранились невысказанные мысли и дремлющие чувства, где было спрятано все очарование земли, — все ее цветы, краски и звуки, душистые ветры, просторы морей, шум леса, муки любви и детский лепет.
Андерсен не знал, как называется это состояние. Одни считали его вдохновением, другие — восторгом, третьи — даром импровизации.
— Я проснулся и услышал среди ночи ваши голоса, — спокойно сказал, помолчав, Андерсен. — Для меня этого было довольно, милые девушки, чтобы узнать вас и даже больше того — полюбить, как своих мимолетных сестер. Я хорошо вас вижу. Вот вы, девушка с легкими светлыми волосами. Вы хохотушка и так любите все живое, что даже дикие дрозды садятся вам на плечи, когда вы работаете на огороде.
— Ой, Николина! Это же он говорит про тебя! — громким шепотом сказала одна из девушек.
— У вас, Николина, горячее сердце, — так же спокойно продолжал Андерсен. — Если бы случилось несчастье с вашим любимым, вы бы пошли не задумываясь за тысячи лье через снежные горы и сухие пустыни, чтобы увидеть его и спасти. Правду я говорю?
— Да уж пошла бы… — смущенно пробормотала Николина. — Раз вы так думаете.
— Как вас зовут, девушки? — спросил Андерсен.
— Николина, Мария и Анна, — охотно ответила за всех одна из них.
— Что ж, Мария, я бы не хотел говорить о вашей красоте. Я плохо говорю по-итальянски. Но еще в юности я поклялся перед богом поэзии прославлять красоту повсюду, где бы я ее ни увидел.
— Иисусе! — тихо сказал священник. — Его укусил тарантул. Он обезумел.
— Есть женщины, обладающие поистине потрясающей красотой. Это почти всегда замкнутые натуры.
Они переживают наедине сжигающую их страсть. Она как бы изнутри опаляет их лица. Вот вы такая, Мария. Судьба таких женщин часто бывает необыкновенной. Или очень печальной, или очень счастливой.
— А вы встречали когда-нибудь таких женщин? — спросила дама.
— Не далее, как сейчас, — ответил Андерсен. — Мои слова относятся не только к Марии, но и к вам, сударыня.
— Никогда я еще не был так серьезен, сударыня, как в эту минуту.
— Так как же? — спросила Мария. — Буду я счастлива? Или нет?
— Вы очень много хотите получить от жизни, хотя вы и простая крестьянская девушка. Поэтому вам нелегко быть счастливой. Но вы встретите в своей жизни человека, достойного вашего требовательного сердца. Ваш избранник должен быть, конечно, человеком замечательным. Может быть, это будет живописец, поэт, борец за свободу Италии… А может быть, это будет простой пастух или матрос, но с большой душой. Это в конце концов все равно.
— Сударь, — застенчиво сказала Мария, — я вас не вижу, и потому мне не стыдно спросить. А что делать, если такой человек уже завладел моим сердцем? Я его видела всего несколько раз и даже не знаю, где он сейчас.
— Ищите его! — воскликнул Андерсен. — Найдите его, и он вас полюбит.
— Мария! — радостно сказала Анна. — Так это же тот молодой художник из Вероны…
— Замолчи! — прикрикнула на нее Мария.
— Верона не такой большой город, чтобы человека нельзя было отыскать, — сказала дама. — Запомните мое имя. Меня зовут Елена Гвиччиоли. Я живу в Вероне. Каждый веронец укажет вам мой дом. Вы, Мария, приедете в Верону. И вы будете жить у меня, пока не произойдет тот счастливый случай, какой предсказал наш милый попутчик.
Мария нашла в темноте руку Елены Гвиччиоли и прижала к своей горячей щеке.
Все молчали. Андерсен заметил, что зеленая звезда погасла. Она зашла за край земли. Значит, ночь перевалила за половину.
— Ну, а что же вы мне ничего не посулили? — спросила Анна, самая разговорчивая из девушек.
— У вас будет много детей, — уверенно ответил Андерсен. — Они будут выстраиваться гуськом за кружкой молока. Вам придется терять много времени, чтобы каждое утро их всех умывать и причесывать. В этом вам поможет ваш будущий муж.
— Уж не Пьетро ли? — спросила Анна. — Очень он мне нужен, этот пентюх Пьетро!
— Вам еще придется потратить много времени, чтобы несколько раз за день перецеловать всех этих крошечных мальчиков и девочек в их сияющие любопытством глаза.
— В папских владениях были бы немыслимы все эти безумные речи! — сказал раздраженно священник, но никто не обратил внимания на его слова.
Девушки опять о чем-то пошептались. Шепот их все время прерывался смехом. Наконец Мария сказала:
— А теперь мы хотим знать, что вы за человек, сударь. Мы-то не умеем видеть в темноте.
— Я бродячий поэт, — ответил Андерсен. — Я молод. У меня густые, волнистые волосы и темный загар на лице. Мои синие глаза почти все время смеются, потому что я беззаботен и пока еще никого не люблю. Мое единственное занятие — делать людям маленькие подарки и совершать легкомысленные поступки, лишь бы они радовали моих ближних.
— Какие, например? — спросила Елена Гвиччиоли.
— Что же вам рассказать? Прошлым летом я жил у знакомого лесничего в Ютландии. Однажды я гулял в лесу и вышел на поляну, где росло много грибов. В тот же день я вернулся на эту поляну и спрятал под каждый гриб то конфету в серебряной обертке, то финик, то маленький букетик из восковых цветов, то наперсток и шелковую ленту. На следующее утро я пошел в этот лес с дочерью лесничего. Ей было семь лет. И вот под каждым грибом она находила эти необыкновенные вещицы. Не было только финика. Его, наверное, утащила ворона. Если бы вы только видели, каким восторгом горели ее глаза! Я уверил ее, что все эти вещи спрятали гномы.
— Вы обманули невинное создание! — возмущенно сказал священник. — Это великий грех!
— Нет, это не было обманом. Она-то запомнит этот случай на всю жизнь. И, уверяю вас, ее сердце не так легко очерствеет, как у тех, кто не пережил этой сказки. Кроме того, замечу вам, ваше преподобие, что не в моих привычках выслушивать непрошенные наставления.
Дилижанс остановился. Девушки сидели не двигаясь, как зачарованные. Елена Гвиччиоли молчала, опустив голову.
— Эй, красотки! — крикнул возница. — Очнитесь! Приехали!
Девушки опять о чем-то пошептались и встали.
Неожиданно в темноте сильные руки обняли Андерсена за шею, и горячие губы прикоснулись к его губам.
— Спасибо! — прошептали эти горячие губы, и Андерсен узнал голос Марии.
Николина поблагодарила его и поцеловала осторожно и ласково, защекотав волосами лицо, а Анна — крепко и шумно. Девушки соскочили на землю. Дилижанс покатился по мощеной дороге. Андерсен выглянул в окно. Ничего не было видно, кроме черных вершин деревьев на едва зеленеющем небе. Начинался рассвет.
Верона поразила Андерсена великолепными зданиями. Торжественные фасады соперничали друг с другом. Соразмерная архитектура должна была способствовать спокойствию духа. Но на душе у Андерсена спокойствия не было.
Вечером Андерсен позвонил у дверей старинного дома Гвиччиоли, в узкой улице, подымавшейся к крепости.
Дверь ему открыла сама Елена Гвиччиоли. Зеленое бархатное платье плотно облегало ее стан. Отсвет от бархата падал на ее глаза, и они показались Андерсену совершенно зелеными, как у валькирии, и невыразимо прекрасными.
Она протянула ему обе руки, сжала его широкие ладони холодными пальцами и, отступая, ввела его в маленький зал.
— Я так соскучилась, — сказала она просто и виновато улыбнулась. — Мне уже не хватает вас.
Андерсен побледнел. Весь день он вспоминал о ней с глухим волнением. Он знал, что можно до боли в сердце любить каждое слово женщины, каждую ее потерянную ресницу, каждую пылинку на ее платье. Он понимал это. Он думал, что такую любовь, если он даст ей разгореться, не вместит сердце. Она принесет столько терзаний и радости, слез и смеха, что у него не хватит сил, чтобы перенести все ее перемены и неожиданности.
И кто знает, может быть, от этой любви померкнет, уйдет и никогда не вернется пестрый рой его сказок. Чего он будет стоить тогда!
Все равно его любовь будет в конце концов безответной. Сколько раз с ним уже так бывало. Такими женщинами, как Елена Гвиччиоли, владеет каприз. В один печальный день она заметит, что он урод. Он сам был противен себе. Он часто чувствовал за своей спиной насмешливые взгляды. Тогда его походка делалась деревянной, он спотыкался и готов был провалиться сквозь землю.
«Только в воображении, — уверял он себя, — любовь может длиться вечно и может быть вечно окружена сверкающим нимбом поэзии. Кажется, я могу гораздо лучше выдумать любовь, чем испытать ее в действительности».
Поэтому он пришел к Елене Гвиччиоли с твердым решением увидеть ее и уйти, чтобы никогда больше не встречаться.
Он не мог прямо сказать ей об этом. Ведь между ними ничего не произошло. Они встретились только вчера в дилижансе и ничего не говорили друг другу.
Андерсен остановился в дверях зала и осмотрелся. В углу белела освещенная канделябрами мраморная голова Дианы, как бы побледневшая от волнения перед собственной красотой.
— Кто обессмертил ваше лицо в этой Диане? — спросил Андерсен.
— Канова, — ответила Елена Гвиччиоли и опустила глаза. Она, казалось, догадывалась обо всем, что творилось у него на душе.
— Я пришел откланяться, — пробормотал Андерсен глухим голосом. — Я бегу из Вероны.
— Я узнала, кто вы, — глядя ему в глаза, сказала Елена Гвиччиоли. — Вы Христиан Андерсен, знаменитый сказочник и поэт. Но, оказывается, в своей жизни вы боитесь сказок. У вас не хватает силы и смелости даже для короткой любви.
— Это мой тяжкий крест, — сознался Андерсен.
— Ну что ж, мой бродячий и милый поэт, — сказала она горестно и положила руку на плечо Андерсену, — бегите! Спасайтесь! Пусть ваши глаза всегда смеются. Не думайте обо мне. Но если вы будете страдать от старости, бедности и болезней, то вам стоит сказать только слово — и я приду, как Николина, пешком за тысячи лье, через снежные горы и сухие пустыни, чтобы утешить вас.
Она опустилась в кресло и закрыла руками лицо. Трещали в канделябрах свечи.
Андерсен увидел, как между тонких пальцев Елены Гвиччиоли просочилась, блеснула, упала на бархат платья и медленно скатилась слеза.
Он бросился к ней, опустился на колени, прижался лицом к ее теплым, сильным и нежным ногам. Она, не открывая глаз, протянула руки, взяла его голову, наклонилась и поцеловала в губы.
Вторая горячая слеза упала ему на лицо. Он почувствовал ее соленую влагу.
— Идите! — тихо сказала она. — И пусть бог поэзии простит вас за все.
Он встал, взял шляпу и быстро вышел.
По всей Вероне звонили к вечерне колокола.
Больше они никогда не виделись, но думали друг о друге все время.
Может быть, поэтому незадолго до смерти Андерсен сказал одному молодому писателю:
— Я заплатил за свои сказки большую и, я бы сказал, непомерную цену. Я отказался ради них от своего счастья и пропустил то время, когда воображение, несмотря на всю его силу и весь его блеск, должно было уступить место действительности.
Умейте же, мой друг, владеть воображением для счастья людей и для своего счастья, а не для печали.